Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь
было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим
письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Как рано мог он лицемерить,
Таить надежду, ревновать,
Разуверять, заставить верить,
Казаться мрачным, изнывать,
Являться гордым и послушным,
Внимательным иль равнодушным!
Как томно
был он молчалив,
Как пламенно красноречив,
В сердечных
письмах как небрежен!
Одним дыша, одно любя,
Как он умел забыть себя!
Как взор его
был быстр и нежен,
Стыдлив и дерзок, а порой
Блистал послушною слезой!
Он оставляет раут тесный,
Домой задумчив едет он;
Мечтой то грустной, то прелестной
Его встревожен поздний сон.
Проснулся он; ему приносят
Письмо: князь N покорно просит
Его на вечер. «Боже! к ней!..
О,
буду,
буду!» и скорей
Марает он ответ учтивый.
Что с ним? в каком он странном сне!
Что шевельнулось в глубине
Души холодной и ленивой?
Досада? суетность? иль вновь
Забота юности — любовь?
Ужель та самая Татьяна,
Которой он наедине,
В начале нашего романа,
В глухой, далекой стороне,
В благом пылу нравоученья
Читал когда-то наставленья,
Та, от которой он хранит
Письмо, где сердце говорит,
Где всё наруже, всё на воле,
Та девочка… иль это сон?..
Та девочка, которой он
Пренебрегал в смиренной доле,
Ужели с ним сейчас
былаТак равнодушна, так смела?
Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Одна с опасной книгой бродит,
Она в ней ищет и находит
Свой тайный жар, свои мечты,
Плоды сердечной полноты,
Вздыхает и, себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть,
В забвенье шепчет наизусть
Письмо для милого героя…
Но наш герой, кто б ни
был он,
Уж верно
был не Грандисон.
И что ж? Глаза его читали,
Но мысли
были далеко;
Мечты, желания, печали
Теснились в душу глубоко.
Он меж печатными строками
Читал духовными глазами
Другие строки. В них-то он
Был совершенно углублен.
То
были тайные преданья
Сердечной, темной старины,
Ни с чем не связанные сны,
Угрозы, толки, предсказанья,
Иль длинной сказки вздор живой,
Иль
письма девы молодой.
Неправильный, небрежный лепет,
Неточный выговор речей
По-прежнему сердечный трепет
Произведут в груди моей;
Раскаяться во мне нет силы,
Мне галлицизмы
будут милы,
Как прошлой юности грехи,
Как Богдановича стихи.
Но полно. Мне пора заняться
Письмом красавицы моей;
Я слово дал, и что ж? ей-ей,
Теперь готов уж отказаться.
Я знаю: нежного Парни
Перо не в моде в наши дни.
Во дни веселий и желаний
Я
был от балов без ума:
Верней нет места для признаний
И для вручения
письма.
О вы, почтенные супруги!
Вам предложу свои услуги;
Прошу мою заметить речь:
Я вас хочу предостеречь.
Вы также, маменьки, построже
За дочерьми смотрите вслед:
Держите прямо свой лорнет!
Не то… не то, избави Боже!
Я это потому пишу,
Что уж давно я не грешу.
Еще предвижу затрудненья:
Родной земли спасая честь,
Я должен
буду, без сомненья,
Письмо Татьяны перевесть.
Она по-русски плохо знала,
Журналов наших не читала,
И выражалася с трудом
На языке своем родном,
Итак, писала по-французски…
Что делать! повторяю вновь:
Доныне дамская любовь
Не изъяснялася по-русски,
Доныне гордый наш язык
К почтовой прозе не привык.
— Извольте, извольте, — сказал председатель, прочитав
письмо, — я готов
быть поверенным. Когда вы хотите совершить купчую, теперь или после?
Чичиков кинул вскользь два взгляда: комната
была обвешана старенькими полосатыми обоями; картины с какими-то птицами; между окон старинные маленькие зеркала с темными рамками в виде свернувшихся листьев; за всяким зеркалом заложены
были или
письмо, или старая колода карт, или чулок; стенные часы с нарисованными цветами на циферблате… невмочь
было ничего более заметить.
— К вам у меня
есть письмецо, — сказал Чичиков, вынув из кармана
письмо Плюшкина.
Письмо начиналось очень решительно, именно так: «Нет, я должна к тебе писать!» Потом говорено
было о том, что
есть тайное сочувствие между душами; эта истина скреплена
была несколькими точками, занявшими почти полстроки; потом следовало несколько мыслей, весьма замечательных по своей справедливости, так что считаем почти необходимым их выписать: «Что жизнь наша?
На бюре, выложенном перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем, лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая
письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие, как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может
быть, ковырял в зубах своих еще до нашествия на Москву французов.
На это обыкновенно замечали другие чиновники: «Хорошо тебе, шпрехен зи дейч Иван Андрейч, у тебя дело почтовое: принять да отправить экспедицию; разве только надуешь, заперши присутствие часом раньше, да возьмешь с опоздавшего купца за прием
письма в неуказанное время или перешлешь иную посылку, которую не следует пересылать, — тут, конечно, всякий
будет святой.
В последней строке не
было размера, но это, впрочем, ничего:
письмо было написано в духе тогдашнего времени. Никакой подписи тоже не
было: ни имени, ни фамилии, ни даже месяца и числа. В postscriptum [В приписке (лат.).]
было только прибавлено, что его собственное сердце должно отгадать писавшую и что на бале у губернатора, имеющем
быть завтра,
будет присутствовать сам оригинал.
Чичиков, стоя перед ними, думал: «Которая, однако же, сочинительница
письма?» — и высунул
было вперед нос; но по самому носу дернул его целый ряд локтей, обшлагов, рукавов, концов лент, душистых шемизеток и платьев.
Дело устроено
было вот как: как только приходил проситель и засовывал руку в карман, с тем чтобы вытащить оттуда известные рекомендательные
письма за подписью князя Хованского, как выражаются у нас на Руси: «Нет, нет, — говорил он с улыбкой, удерживая его руки, — вы думаете, что я… нет, нет.
— Как же, а я приказал самовар. Я, признаться сказать, не охотник до чаю: напиток дорогой, да и цена на сахар поднялась немилосердная. Прошка! не нужно самовара! Сухарь отнеси Мавре, слышишь: пусть его положит на то же место, или нет, подай его сюда, я ужо снесу его сам. Прощайте, батюшка, да благословит вас Бог, а письмо-то председателю вы отдайте. Да! пусть прочтет, он мой старый знакомый. Как же!
были с ним однокорытниками!
Оказалось, что Чичиков давно уже
был влюблен, и виделись они в саду при лунном свете, что губернатор даже бы отдал за него дочку, потому что Чичиков богат, как жид, если бы причиною не
была жена его, которую он бросил (откуда они узнали, что Чичиков женат, — это никому не
было ведомо), и что жена, которая страдает от безнадежной любви, написала
письмо к губернатору самое трогательное, и что Чичиков, видя, что отец и мать никогда не согласятся, решился на похищение.
Один раз, возвратясь к себе домой, он нашел на столе у себя
письмо; откуда и кто принес его, ничего нельзя
было узнать; трактирный слуга отозвался, что принесли-де и не велели сказывать от кого.
В анониме
было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в другой и в третий раз
письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая
была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А
письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется,
письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте.
А Чичиков приходил между тем в совершенное недоумение решить, которая из дам
была сочинительница
письма.
Это
письмо будет вместе прощаньем и исповедью: я обязана сказать тебе все, что накопилось на моем сердце с тех пор, как оно тебя любит.
Вероятно, оно так отчасти и
было; по
письму видно: мамаше он показался резок, немножко, а наивная мамаша и полезла к Дуне с своими замечаниями.
Почти все время, как читал Раскольников, с самого начала
письма, лицо его
было мокро от слез; но когда он кончил, оно
было бледно, искривлено судорогой, и тяжелая, желчная, злая улыбка змеилась по его губам.
Через минуту явилось
письмо. Так и
есть: от матери, из Р—й губернии. Он даже побледнел, принимая его. Давно уже не получал он
писем; но теперь и еще что-то другое вдруг сжало ему сердце.
— Вот ваше
письмо, — начала она, положив его на стол. — Разве возможно то, что вы пишете? Вы намекаете на преступление, совершенное будто бы братом. Вы слишком ясно намекаете, вы не смеете теперь отговариваться. Знайте же, что я еще до вас слышала об этой глупой сказке и не верю ей ни в одном слове. Это гнусное и смешное подозрение. Я знаю историю и как и отчего она выдумалась. У вас не может
быть никаких доказательств. Вы обещали доказать: говорите же! Но заранее знайте, что я вам не верю! Не верю!..
— Извините, сударь, — дрожа со злости, ответил Лужин, — в
письме моем я распространился о ваших качествах и поступках единственно в исполнении тем самым просьбы вашей сестрицы и мамаши описать им: как я вас нашел и какое вы на меня произвели впечатление? Что же касается до означенного в
письме моем, то найдите хоть строчку несправедливую, то
есть что вы не истратили денег и что в семействе том, хотя бы и несчастном, не находилось недостойных лиц?
Марфа Петровна уже третий день принуждена
была дома сидеть; не с чем в городишко показаться, да и надоела она там всем с своим этим
письмом (про чтение письма-то слышали?).
Письма Сони
были наполняемы самою обыденною действительностью, самым простым и ясным описанием всей обстановки каторжной жизни Раскольникова.
Он развернул, наконец,
письмо, все еще сохраняя вид какого-то странного удивления; потом медленно и внимательно начал читать и прочел два раза. Пульхерия Александровна
была в особенном беспокойстве; да и все ждали чего-то особенного.
Вон Варенц семь лет с мужем прожила, двух детей бросила, разом отрезала мужу в
письме: «Я сознала, что с вами не могу
быть счастлива.
— Но позвольте, позвольте же мне, отчасти, все рассказать… как
было дело и… в свою очередь… хотя это и лишнее, согласен с вами, рассказывать, — но год назад эта девица умерла от тифа, я же остался жильцом, как
был, и хозяйка, как переехала на теперешнюю квартиру, сказала мне… и сказала дружески… что она совершенно во мне уверена и все… но что не захочу ли я дать ей это заемное
письмо, в сто пятнадцать рублей, всего что она считала за мной долгу.
— Да вот этот господин, может
быть, Петр-то Петрович! По разговору видно, что он женится на его сестре и что Родя об этом, перед самой болезнью,
письмо получил…
То, что пишет Петр Петрович в этом
письме… и что мы предполагали с тобой, — может
быть, неправда, но вы вообразить не можете, Дмитрий Прокофьич, как он фантастичен и, как бы это сказать, капризен.
— Представь себе, скоропостижно! — заторопилась Пульхерия Александровна, ободренная его любопытством, — и как раз в то самое время, как я тебе
письмо тогда отправила, в тот самый даже день! Вообрази, этот ужасный человек, кажется, и
был причиной ее смерти. Говорят, он ее ужасно избил!
Впрочем, я должен тебя несколько разочаровать: в этом
письме есть еще одно выражение, одна клевета на мой счет, и довольно подленькая.
Письмоводитель смотрел на него с снисходительною улыбкой сожаления, а вместе с тем и некоторого торжества, как на новичка, которого только что начинают обстреливать: «Что, дескать, каково ты теперь себя чувствуешь?» Но какое, какое
было ему теперь дело до заемного
письма, до взыскания!
Наконец распечатал:
письмо было большое, плотное, в два лота; [Лот — русская мера веса (12,797 г), применявшаяся до введения метрической меры.] два большие почтовые листа
были мелко-намелко исписаны.
— Так к тебе ходит Авдотья Романовна, — проговорил он, скандируя слова, — а ты сам хочешь видеться с человеком, который говорит, что воздуху надо больше, воздуху и… и стало
быть, и это
письмо… это тоже что-нибудь из того же, — заключил он как бы про себя.
Письмо матери его измучило. Но относительно главнейшего, капитального пункта сомнений в нем не
было ни на минуту, даже в то еще время, как он читал
письмо. Главнейшая
суть дела
была решена в его голове, и решена окончательно: «Не бывать этому браку, пока я жив, и к черту господина Лужина!»
Вас же особенно
буду просить, многоуважаемая Пульхерия Александровна, на эту же тему, тем паче, что и
письмо мое
было адресовано вам, а не кому иначе.
— Ваша мамаша, еще в бытность мою при них, начала к вам
письмо. Приехав сюда, я нарочно пропустил несколько дней и не приходил к вам, чтоб уж
быть вполне уверенным, что вы извещены обо всем; но теперь, к удивлению моему…
Однажды в Париже Штольц шел по бульвару и рассеянно перебегал глазами по прохожим, по вывескам магазинов, не останавливая глаз ни на чем. Он долго не получал
писем из России, ни из Киева, ни из Одессы, ни из Петербурга. Ему
было скучно, и он отнес еще три
письма на почту и возвращался домой.
— Месяца и года нет, — сказал он, — должно
быть,
письмо валялось у старосты с прошлого года; тут и Иванов день, и засуха! Когда опомнился!
— Постой, постой! Куда ты? — остановил его Обломов. — У меня еще
есть дело, поважнее. Посмотри, какое я
письмо от старосты получил, да реши, что мне делать.
И
письмо с очками
было спрятано под замок. Все занялись чаем. Оно бы пролежало там годы, если б не
было слишком необыкновенным явлением и не взволновало умы обломовцев. За чаем и на другой день у всех только и разговора
было что о
письме.
— А на дворе, где я приставал в городе-то, слышь ты, — отвечал мужик, — с пошты приходили два раза спрашивать, нет ли обломовских мужиков:
письмо, слышь, к барину
есть.
И
письмо пошло ходить из рук в руки. Начались толки и догадки: от кого и о чем оно могло
быть? Все, наконец, стали в тупик.